Она позировала сперва в большой классной комнате какой-то женской
школы, а потом в настоящем ателье, где рисовали ее не только женщины, но и
мужчины, некоторые совсем молодые. Все было, впрочем, очень чинно.
Темноголовая, стриженая, совершенно голая, она боком сидела на коврике,
опираясь на выпрямленную руку - так что на месте локтя был нежный
морщинистый глазок, - сидела, чуть склонив худенький стан, в позе
задумчивого изнеможения, и смотрела исподлобья, как рисовальщики поднимают
и опускают глаза, и слушала легкий шорох карандашной штриховки или
попискивание угля, - и скоро ей становилось скучно разбирать, кто сейчас
воспроизводит ляжку, а кто голову, и было одно только желание: переменить
положение тела. От скуки она выискивала самого привлекательного из
художников, едва заметно щурилась всякий раз, когда он, с полуоткрытым от
прилежания ртом, поднимал лицо. Ей никогда не удавалось смутить его,
переключить его ум на другие, менее строгие мысли, и это ее немножко
сердило. Когда она прежде думала о том, как вот будет сидеть одинокая и
голая под сходящимися взорами многих глаз, ей сдавалось, что будет
стыдновато, но вместе с тем довольно приятно, как в теплой ванне.
Оказывалось, что это вовсе не стыдно, а только утомительно и однообразно.
Тогда она начала придумывать всякие штучки для своего развлечения, не
снимала ожерелья с шеи, мазала губы, подводила свои и так подведенные
тенью, и так очаровательные глаза, и раз даже чуть-чуть оживила кармином
бледные кончики грудей. Ей за это сильно влетело от Левандовской, которой
кто-то насплетничал.
Владимиp Набоков. Камера обскура